Теория Раскольникова. Цитаты из романа
Главный герой романа «Преступление и наказание» (1866), Родион Раскольников, во время ограбления, убивает старуху процентщицу и ее сводную сестру Лизу ставшую свидетельницей его преступления. Главной причиной преступления Раскольникова, по его собственным словам, стала его теория заключающаяся в фразе — «Тварь ли я дрожащая или право имею».
Этой теорией Раскольников оправдывает свое преступление перед посвященными в его тайну и, главное, перед самим собой.
Суть теории Раскольникова
По мнению Раскольникова, все люди делятся на две категории: на низших и на высших людей:
Высшие люди, такие как Цезарь или Наполеон, реализуют великие цели и идеи. Если такому человеку требуется для реализации своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, может дать себе разрешение перешагнуть через кровь. Низшие люди живут в послушании и любят быть послушными.
Порфирий Петрович, следователь ведущий дело об ограблении и убийстве старухи-процентщицы резюмировал суть теории Раскольникова следующим образом:
Аркадий Свидригайлов случайно подслушавший Разговор Раскольникова с Соней, называет его теорию «так себе теорией», хотя и частично соглашается с ней:
Поначалу, Раскольников относил себя к «высшим», но не был уверен в этом окончательно. Поэтому, задавая себе вопрос «Тварь ли я дрожащая или право имею?» он искал уверенности в себе, что он высший класс людей (которые имеют право), а не низший (тварь дрожащая).
Причины преступления
Раскольников хоть и был очень бедным человеком, но решился на убийство лишь после того как узнал, что его сестра Дуня собирается выйти замуж из-за денег, за человека которого не любит:
Тем не менее, Раскольников подчеркивает, что главной причиной его преступления являются не деньги, и не благородные мотивы, а именно его теория:
Главным мотивом его притупления, становится желание доказать самому себе, что он «право имеет»:
При этом он пытался оправдаться перед самим-собой тем, что жизнь старушонки ничего не стоила:
Примечательно и то, что хотя в конце романа Раскольников сознался в содеянном, он не раскаивался в своем преступлении:
Крах теории Раскольникова
Теория Раскольникова провалилась сразу же после того, как он совершил преступление. Главный герой понял, что не может спокойно жить с мыслями о деянии, которое совершил:
Согласно его же теории, «высшие» люди никогда не спрашивают себя, могут ли они сделать что-то, противоречащее принятым нормам общества. Такие личности никогда не сомневаются, они уверены в правоте и необходимости своих действий. Из-за того, что Раскольников сам задавался вопросом, способен он на убийство или нет, он уже не мог считать себя «высшим» человеком в своих собственных глазах:
О том, что Расскольников разуверился в своей избранности говорит и Свидригайлов:
В конце романа сам Раскольников признает, что он не из тех кто «право имеет», но от своей теории не отказывается:
Достоевский о теории Раскольникова
Достоевский сам немного рассказывает о своем отношении к теории Раскольникова в письме у русскому публицисту Михаилу Каткову от 1865 года. В этом письме писатель просит опубликовать свой будущий роман в журнале «Русский вестник», и пересказывает его сюжет. При этом, описывая причины преступления говорит о том, что поддавшись странным «недоконченным» идеям, главный герой решается одним разом покончить с бедностью:
Отношение Достоевского к Раскольнекову видно и в его письме к А. Н. Майкову, в котором выражает беспокойство по поводу своего пасынка Паши:
Д.И. Писарев о теории Раскольникова
Знаменитый критик Д. И. Писарев в своей статье «Борьба за жизнь» высказал интересный взгляд на теорию Паскольникова. По его мнению, молодой человек создал эту теорию для того, чтобы оправдать в собственных глазах мысль о быстрой и легкой наживе:
В пользу такого взгляда говорит и эпизод со служанкой Настасьей, которая упрекает Раскольникова за то, что тот целыми днями лежит дома, «как мешок», и ничего не делает, хотя раньше занимался репетиторством. Автор явно указывает на то, что Раскольников не желает работать за копейки, а хочет разбогатеть одним разом:
Тварь ли я дрожащая или право имею?
Этим вопросом задается главный герой романа Родион Раскольников, рассуждающий о себе, после убийства старухи процентщицы.
По мнению Раскольникова, все люди делятся на две категории: на низших и на высших людей. Низшие люди живут в послушании и любят быть послушными. Высшие люди реализуют великие цели и идеи. Если такому человеку требуется для реализации своей идеи, перешагнуть хотя бы и через труп, через кровь, то он внутри себя, может дать себе разрешение перешагнуть через кровь.
Раскольников относил себя к высшим людям. Поэтому, задавая себе вопрос «Тварь ли я дрожащая или право имею?» он искал уверенности в себе, что он высший класс людей (которые имеют право), а не низший (тварь дрожащая).
Свидригайлов [ 1 ] рассказал Авдотье Романовне Раскольниковой, о теории ее брата, Родиона Раскольникова (ч. 6 гл. 5):
«Тварь ли я дрожащая или право имею?» в тексте романа
Ссылки на слова «Тварь ли я дрожащая или право имею?» в романе «Преступление и наказание» (1866 г.).
1) Из разговора Родиона Раскольникова с Соней Мармеладовой
Родион Раскольников, признался Соне Мармеладовой в убийстве старухи процентщицы и Елизаветы и пояснил, почему он это сделал (ч. 5 гл. 4):
Часть пятая, глава IV:
2) Из разговора Родиона Раскольникова со следователем
Взглады Раскольникова на деление людей на низших и на высших изложены в обсуждении статьи Родина Раскольникова в (часть 3 гл. 5) между самим Раскольниковым и следователем по делу об убийстве старухи — Порфирием Петровичем:
«— Да-с, и настаиваете, что акт исполнения преступления сопровождается всегда болезнию. Очень, очень оригинально, но. меня, собственно, не эта часть вашей статейки заинтересовала, а некоторая мысль, пропущенная в конце статьи, но которую вы, к сожалению, проводите только намеком, неясно. Одним словом, если припомните, проводится некоторый намек на то, что существуют на свете будто бы некоторые такие лица, которые могут. то есть не то что могут, а полное право имеют совершать всякие бесчинства и преступления, и что для них будто бы и закон не писан.
Раскольников усмехнулся усиленному и умышленному искажению своей идеи.
— Как? Что такое? Право на преступление? Но ведь не потому, что «заела среда»? — с каким-то даже испугом осведомился Разумихин.
— Нет, нет, не совсем потому, — ответил Порфирий. — Всё дело в том, что в ихней статье все люди как-то разделяются на «обыкновенных» и «необыкновенных». Обыкновенные должны жить в послушании и не имеют права переступать закона, потому что они, видите ли, обыкновенные. А необыкновенные имеют право делать всякие преступления и всячески преступать закон, собственно потому, что они необыкновенные. Так у вас, кажется, если только не ошибаюсь?
— Да как же это? Быть не может, чтобы так! — в недоумении бормотал Разумихин.
Раскольников усмехнулся опять. Он разом понял, в чем дело и на что его хотят натолкнуть; он помнил свою статью. Он решился принять вызов.
3) Иные упоминания в романе
Фраза «Тварь ли я дрожащая или право имею?» еще несколько раз упоминается в романе «Преступление и наказание» (1866 г.):
Часть 3, глава VI
Часть четвертая, глава IV
Родион Раскольников говорит Соне Мармеладовой:
«Что делать? Сломать, что надо, раз навсегда, да и только: и страдание взять на себя! Что? Не понимаешь? После поймешь. Свободу и власть, а главное власть! Над всею дрожащею тварью и над всем муравейником. Вот цель! Помни это!»
Примечания
↑ 1) — второстепенный герой романа «Преступление и наказание» (1866 г.). Свидригайлов является знакомым и поклонником Дуни Раскольниковой, сестры главного героя, Родиона Раскольникова. Свидригайлову около 50 лет, он состоятельный дворянин «не без связей».
↑ 2) — теория, как всякая другая (франц.).
↑ 3) — Да здравствует вековечная война (франц.)
Главные цитаты Достоевского
«Красота спасет мир», «Если Бога нет, то все позволено», «Тварь ли я дрожащая или право имею»: разбираем истории самых расхожих фраз писателя и героев его произведений
«Красота спасет мир»
«Правда, князь [Мышкин], что вы раз говорили, что мир спасет „красота“? Господа, — закричал он [Ипполит] громко всем, — князь утверждает, что мир спасет красота! А я утверждаю, что у него оттого такие игривые мысли, что он теперь влюблен. Господа, князь влюблен; давеча, только что он вошел, я в этом убедился. Не краснейте, князь, мне вас жалко станет. Какая красота спасет мир? Мне это Коля пересказал… Вы ревностный христианин? Коля говорит, вы сами себя называете христианином.
Князь рассматривал его внимательно и не ответил ему».
Фразу о красоте, которая спасет мир, произносит второстепенный персонаж — чахоточный юноша Ипполит. Он спрашивает, действительно ли так говорил князь Мышкин, и, не получив ответа, начинает развивать этот тезис. А вот главный герой романа в таких формулировках не рассуждает про красоту и только однажды уточняет про Настасью Филипповну, добра ли она: «Ах, кабы добра! Все было бы спасено!»
В контексте «Идиота» принято говорить в первую очередь о силе внутренней красоты — именно так толковать эту фразу предлагал сам писатель. Во время работы над романом он писал поэту и цензору Аполлону Майкову, что поставил себе целью создать идеальный образ «вполне прекрасного человека», имея в виду князя Мышкина. При этом в черновиках романа есть следующая запись: «Мир красотой спасется. Два образчика красоты», — после чего автор рассуждает о красоте Настасьи Филипповны. Для Достоевского поэтому важно оценить спасительную силу как внутренней, духовной красоты человека, так и его внешности. В сюжете «Идиота», однако, мы находим отрицательный ответ: красота Настасьи Филипповны, как и чистота князя Мышкина, не делает жизнь других персонажей лучше и не предотвращает трагедию.
Позже, в романе «Братья Карамазовы», герои снова заговорят о силе красоты. Брат Митя уже не сомневается в ее спасительной силе: он знает и чувствует, что красота способна сделать мир лучше. Но в его же понимании она обладает и разрушительной силой. А мучиться герой будет из-за того, что не понимает, где именно пролегла граница между добром и злом.
«Тварь ли я дрожащая или право имею»
«И не деньги, главное, нужны мне были, Соня, когда я убил; не столько деньги нужны были, как другое… Я это все теперь знаю… Пойми меня: может быть, тою же дорогой идя, я уже никогда более не повторил бы убийства. Мне другое надо было узнать, другое толкало меня под руки: мне надо было узнать тогда, и поскорей узнать, вошь ли я, как все, или человек? Смогу ли я переступить или не смогу! Осмелюсь ли нагнуться и взять или нет? Тварь ли я дрожащая или право имею…»
Впервые Раскольников заговаривает про «дрожащую тварь» после встречи с мещанином, который называет его «убивцем». Герой пугается и погружается в рассуждения о том, как бы на его месте отреагировал «Наполеон» — представитель высшего человеческого «разряда», который спокойно может пойти на преступление ради своей цели или прихоти: «Прав, прав „пророк“, когда ставит поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостоивая даже и объясниться! Повинуйся, дрожащая тварь, и — не желай, потому — не твое это дело. » Этот образ Раскольников, скорее всего, позаимствовал из пушкинского стихотворения «Подражания Корану», где вольно изложена 93-я сура:
Мужайся ж, презирай обман,
Стезею правды бодро следуй,
Люби сирот и мой Коран
Дрожащей твари проповедуй.
«Свету ли провалиться, или мне чаю не пить»
«…На деле мне надо, знаешь чего: чтоб вы провалились, вот чего! Мне надо спокойствия. Да я за то, чтоб меня не беспокоили, весь свет сейчас же за копейку продам. Свету ли провалиться, или вот мне чаю не пить? Я скажу, что свету провалиться, а чтоб мне чай всегда пить. Знала ль ты это, или нет? Ну, а я вот знаю, что я мерзавец, подлец, себялюбец, лентяй».
Это часть монолога безымянного героя «Записок из подполья», который он произносит перед проституткой, неожиданно пришедшей к нему домой. Фраза про чай звучит в качестве доказательства ничтожности и эгоистичности подпольного человека. Эти слова имеют любопытный исторический контекст. Чай как мерило достатка впервые появляется у Достоевского в «Бедных людях». Вот как рассказывает о своем материальном положении герой романа Макар Девушкин:
«А моя квартира стоит мне семь рублей ассигнациями, да стол пять целковых: вот двадцать четыре с полтиною, а прежде ровно тридцать платил, зато во многом себе отказывал; чай пивал не всегда, а теперь вот и на чай и на сахар выгадал. Оно, знаете ли, родная моя, чаю не пить стыдно; здесь всё народ достаточный, так и стыдно».
Похожие переживания испытывал в юности и сам Достоевский. В 1839 году он писал из Петербурга отцу в деревню:
«Что же; не пив чаю, не умрешь с голода! Проживу Лагерная жизнь каждого воспитанника военно-учебных заведений требует по крайней мере 40 р. денег. В эту сумму я не включаю таких потребностей, как, например: иметь чай, сахар и проч. Это и без того необходимо, и необходимо не из одного приличия, а из нужды. Когда вы мокнете в сырую погоду под дождем в полотняной палатке, или в такую погоду, придя с ученья усталый, озябший, без чаю можно заболеть; что со мной случилось прошлого года на походе. Но все-таки я, уважая Вашу нужду, не буду пить чаю».
Чай в царской России был действительно дорогостоящим продуктом. Его везли напрямую из Китая по единственному сухопутному маршруту, и путь этот занимал около года. Из-за расходов на транспортировку, а также огромных пошлин чай в Центральной России стоил в несколько раз дороже, чем в Европе. Согласно «Ведомостям Санкт-Петербургской городской полиции», в 1845 году в магазине китайских чаев купца Пискарева цены на фунт (0,45 килограмма) продукта составляли от 5 до 6,5 рубля ассигнациями, а стоимость зеленого чая доходила до 50 рублей. В это же время за 6–7 рублей можно было купить фунт первосортной говядины. В 1850 году «Отечественные записки» писали, что годовое потребление чая в России составляет 8 миллионов фунтов — правда, рассчитать, сколько приходится на одного человека, нельзя, так как этот товар был популярен в основном в городах и среди людей высшего сословия.
«Если Бога нет, то все позволено»
«…Он закончил утверждением, что для каждого частного лица, например как бы мы теперь, не верующего ни в Бога, ни в бессмертие свое, нравственный закон природы должен немедленно измениться в полную противоположность прежнему, религиозному, и что эгоизм даже до злодейства не только должен быть дозволен человеку, но даже признан необходимым, самым разумным и чуть ли не благороднейшим исходом в его положении».
Самые важные слова у Достоевского обычно произносят не главные герои. Так, о теории разделения человечества на два разряда в «Преступлении и наказании» первым говорит Порфирий Петрович, а уже потом Раскольников; вопросом о спасительной силе красоты в «Идиоте» задается Ипполит, а родственник Карамазовых Петр Александрович Миусов замечает, что Бог и обещанное им спасение — единственный гарант соблюдения людьми нравственных законов. Миусов при этом ссылается на брата Ивана, и уже потом другие персонажи обсуждают эту провокационную теорию, рассуждая о том, мог ли Карамазов ее выдумать. Брат Митя считает ее интересной, семинарист Ракитин — подлой, кроткий Алеша — ложной. Но фразу «Если Бога нет, то все позволено» в романе никто не произносит. Эту «цитату» позже сконструируют из разных реплик литературные критики и читатели.
За пять лет до публикации «Братьев Карамазовых» Достоевский уже пытался фантазировать о том, что будет делать человечество без Бога. Герой романа «Подросток» (1875) Андрей Петрович Версилов утверждал, что явное доказательство отсутствия высшей силы и невозможности бессмертия, наоборот, заставит людей сильнее любить и ценить друг друга, потому что больше любить некого. Эта незаметно проскользнувшая реплика в следующем романе вырастает в теорию, а та, в свою очередь, — в испытание на практике. Измученный богоборческими идеями брат Иван поступается нравственными законами и допускает убийство отца. Не выдержав последствий, он практически сходит с ума. Позволив себе все, Иван не перестает верить в Бога — его теория не работает, потому что даже сам себе он не смог ее доказать.
«Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?»
«16 апреля. Маша лежит на столе. Увижусь ли с Машей?
Возлюбить человека, как самого себя, по заповеди Христовой, — невозможно. Закон личности на земле связывает. Я препятствует. Один Христос мог, но Христос был вековечный от века идеал, к которому стремится и по закону природы должен стремиться человек».
«Маша лежит на столе…» — интимная дневниковая запись, а не продуманный писательский манифест. Но именно в этом тексте намечены идеи, которые потом Достоевский будет развивать в своих романах. Эгоистичная привязанность человека к своему «я» найдет отражение в индивидуалистической теории Раскольникова, а недостижимость идеала — в князе Мышкине, называвшегося в черновиках «князь Христос», как пример самопожертвования и смирения.
«Константинополь — рано ли, поздно ли, должен быть наш»
«Допетровская Россия была деятельна и крепка, хотя и медленно слагалась политически; она выработала себе единство и готовилась закрепить свои окраины; про себя же понимала, что несет внутри себя драгоценность, которой нет нигде больше, — православие, что она — хранительница Христовой истины, но уже истинной истины, настоящего Христова образа, затемнившегося во всех других верах и во всех других народах. И не для захвата, не для насилия это единение, не для уничтожения славянских личностей перед русским колоссом, а для того, чтоб их же воссоздать и поставить в надлежащее отношение к Европе и к человечеству, дать им, наконец, возможность успокоиться и отдохнуть после их бесчисленных вековых страданий… Само собою и для этой же цели, Константинополь — рано ли, поздно ли, должен быть наш…»
В 1875–1876 годах российскую и иностранную прессу наводнили идеи о захвате Константинополя. В это время на территории Порты Оттоманская Порта, или Порта, — другое название Османской империи. одно за другим вспыхивали восстания славянских народов, которые турецкие власти жестоко подавляли. Дело шло к войне. Все ждали, что Россия выступит в защиту балканских государств: ей предсказывали победу, а Османской империи — распад. И, конечно, всех волновал вопрос о том, кому в этом случае достанется древняя византийская столица. Обсуждались разные варианты: что Константинополь станет международным городом, что его займут греки или что он будет частью Российской империи. Последний вариант совсем не устраивал Европу, зато очень нравился российским консерваторам, которые видели в этом в первую очередь политическую выгоду.
Волновали эти вопросы и Достоевского. Вступив в полемику, он сразу обвинил всех участников спора в неправоте. В «Дневнике писателя» с лета 1876 года и до весны 1877-го он то и дело возвращается к Восточному вопросу. В отличие от консерваторов, он считал, что Россия искренне хочет защитить единоверцев, освободить их от гнета мусульман и поэтому, как православная держава, имеет исключительное право на Константинополь. «Мы, Россия, действительно необходимы и неминуемы и для всего восточного христианства, и для всей судьбы будущего православия на земле, для единения его», — пишет Достоевский в «Дневнике» за март 1877 года. Писатель был убежден в особой христианской миссии России. Еще раньше он развивал эту мысль в «Бесах». Один из героев этого романа, Шатов, был убежден, что русский народ — это народ-богоносец. Той же идее будет посвящена и знаменитая Пушкинская речь, опубликованная в «Дневнике писателя» в 1880 году.
Преступление и наказание (Достоевский)/Часть V/Глава IV
— Что бы со мной без вас-то было! — быстро проговорила она, сойдясь с ним среди комнаты. Очевидно, ей только это и хотелось поскорей сказать ему. Затем и ждала.
Раскольников прошел к столу и сел на стул, с которого она только что встала. Она стала перед ним в двух шагах, точь-в-точь как вчера.
Страдание выразилось в лице ее.
Она поскорей улыбнулась, испугавшись, что, может быть, ему не понравится упрек.
— Я сглупа-то оттудова ушла. Что там теперь? Сейчас было хотела идти, да все думала, что вот… вы зайдете.
Он рассказал ей, что Амалия Ивановна гонит их с квартиры и что Катерина Ивановна побежала куда-то «правды искать».
— Ах, боже мой! — вскинулась Соня, — пойдемте поскорее…
И она схватила свою мантильку.
— Вечно одно и то же! — вскричал раздражительно Раскольников. — У вас только и в мыслях, что они! Побудьте со мной.
— А… Катерина Ивановна?
— А Катерина Ивановна, уж, конечно, вас не минует, зайдет к вам сама, коли уж выбежала из дому, — брюзгливо прибавил он. — Коли вас не застанет, ведь вы же останетесь виноваты…
Соня в мучительной нерешимости присела на стул. Раскольников молчал, глядя в землю и что-то обдумывая.
— Положим, Лужин теперь не захотел, — начал он, не взглядывая на Соню. — Ну а если б он захотел или какнибудь в расчеты входило, ведь он бы упрятал вас в острог-то, не случись тут меня да Лебезятникова! А?
— Да, — сказала она слабым голосом, — да! — повторила она, рассеянно и в тревоге.
— А ведь я и действительно мог не случиться! А Лебезятников, тот уже совсем случайно подвернулся.
— Ну а если б в острог, что тогда? Помните, что я вчера говорил?
Она опять не ответила. Тот переждал.
Соня с беспокойством на него посмотрела: ей что-то особенное послышалось в этой нетвердой и к чему-то издалека подходящей речи.
— Я уже предчувствовала, что вы что-нибудь такое спросите, — сказала она, пытливо смотря на него.
— Хорошо, пусть; но, однако, как же бы решить-то?
— Зачем вы спрашиваете, чему быть невозможно? — с отвращением сказала Соня.
— Стало быть, лучше Лужину жить и делать мерзости! Вы и этого решить не осмелились?
— Да ведь я божьего промысла знать не могу… И к чему вы спрашиваете, чего нельзя спрашивать? К чему такие пустые вопросы? Как может случиться, чтоб это от моего решения зависело? И кто меня тут судьей поставил: кому жить, кому не жить?
— Говорите лучше прямо, чего вам надобно! — вскричала с страданием Соня, — вы опять на что-то наводите… Неужели вы только затем, чтобы мучить, пришли!
Она не выдержала и вдруг горько заплакала. В мрачной тоске смотрел он на нее. Прошло минут пять.
— А ведь ты права, Соня, — тихо проговорил он наконец. Он вдруг переменился; выделанно-нахальный и бессильно-вызывающий тон его исчез. Даже голос вдруг ослабел. — Сам же я тебе сказал вчера, что не прощения приду просить, а почти тем вот и начал, что прощения прошу… Это я про Лужина и промысл для себя говорил… Я это прощения просил, Соня… Он хотел было улыбнуться, но что-то бессильное и недоконченное сказалось в его бледной улыбке. Он склонил голову и закрыл руками лицо.
И вдруг странное, неожиданное ощущение какой-то едкой ненависти к Соне прошло по его сердцу. Как бы удивясь и испугавшись сам этого ощущения, он вдруг поднял голову и пристально поглядел на нее; но он встретил на себе беспокойный и до муки заботливый взгляд ее; тут была любовь; ненависть его исчезла, как призрак. Это было не то; он принял одно чувство за другое. Это только значило, что та минута прошла.
Опять он закрыл руками лицо и склонил вниз голову. Вдруг он побледнел, встал со стула, посмотрел на Соню и, ничего не выговорив, пересел на ее постель.
Эта минута была ужасно похожа, в его ощущении, на ту, когда он стоял за старухой, уже высвободив из петли топор, и почувствовал, что уже «ни мгновения нельзя было терять более».
— Что с вами? — спросила Соня, ужасно оробевшая.
Он ничего не мог выговорить. Он совсем, совсем не так предполагал объявить и сам не понимал того, что теперь с ним делалось. Она тихо подошла к нему, села на постель подле и ждала, не сводя с него глаз. Сердце ее стучало и замирало. Стало невыносимо: он обернул к ней мертво-бледное лицо свое; губы его бессильно кривились, усиливаясь что-то выговорить. Ужас прошел по сердцу Сони.
— Что с вами? — повторила она, слегка от него отстраняясь.
Он, может быть, и задавал себе этот вопрос четверть часа назад, но теперь проговорил в полном бессилии, едва себя сознавая и ощущая беспрерывную дрожь во всем своем теле.
— Ох, как вы мучаетесь! — с страданием произнесла она, вглядываясь в него.
— Все вздор. Вот что, Соня (он вдруг отчего-то улыбнулся, как-то бледно и бессильно, секунды на две), — помнишь ты, что я вчера хотел тебе сказать?
Соня беспокойно ждала.
Она вдруг задрожала всем телом.
— Ну так вот, я и пришел сказать.
— Так вы это в самом деле вчера… — с трудом прошептала она, — почему ж вы знаете? — быстро спросила она, как будто вдруг опомнившись.
Соня начала дышать с трудом. Лицо становилось все бледнее и бледнее.
Она помолчала с минуту.
— Нашли, что ли, его? — робко спросила она.
— Так как же вы про это знаете? — опять чуть слышно спросила она, и опять почти после минутного молчания.
Он обернулся к ней и пристально-пристально посмотрел на нее.
— Угадай, — проговорил он с прежнею искривленною и бессильною улыбкой.
Точно конвульсии пробежали по всему ее телу.
— Да вы… меня… что же вы меня так… пугаете? — проговорила она, улыбаясь как ребенок.
Прошла еще ужасная минута. Оба все глядели друг на друга.
— Так не можешь угадать-то? — спросил он вдруг, с тем ощущением, как бы бросался вниз с колокольни.
— Н-нет, — чуть слышно прошептала Соня.
И как только он сказал это, опять одно прежнее, знакомое ощущение оледенило вдруг его душу: он смотрел на нее и вдруг, в ее лице, как бы увидел лицо Лизаветы. Он ярко запомнил выражение лица Лизаветы, когда он приближался к ней тогда с топором, а она отходила от него к стене, выставив вперед руку, с совершенно детским испугом в лице, точь-в-точь как маленькие дети, когда они вдруг начинают чего-нибудь пугаться, смотрят неподвижно и беспокойно на пугающий их предмет, отстраняются назад и, протягивая вперед ручонку, готовятся заплакать. Почти то же самое случилось теперь и с Соней: так же бессильно, с тем же испугом, смотрела она на него несколько времени и вдруг, выставив вперед левую руку, слегка, чуть-чуть, уперлась ему пальцами в грудь и медленно стала подниматься с кровати, все более и более от него отстраняясь, и все неподвижнее становился ее взгляд на него. Ужас ее вдруг сообщился и ему: точно такой же испуг показался и в его лице, точно так же и он стал смотреть на нее, и почти даже с тою же детскою улыбкой.
— Угадала? — прошептал он наконец.
— Господи! — вырвался ужасный вопль из груди ее. Бессильно упала она на постель, лицом в подушки. Но через мгновение быстро приподнялась, быстро придвинулась к нему, схватила его за обе руки и, крепко сжимая их, как в тисках, тонкими своими пальцами, стала опять неподвижно, точно приклеившись, смотреть в его лицо. Этим последним, отчаянным взглядом она хотела высмотреть и уловить хоть какую-нибудь последнюю себе надежду. Но надежды не было; сомнения не оставалось никакого; все было так! Даже потом, впоследствии, когда она припоминала эту минуту, ей становилось и странно, и чудно: почему именно она так сразу увидела тогда, что нет уже никаких сомнений? Ведь не могла же она сказать, например, что она что-нибудь в этом роде предчувствовала? А между тем, теперь, только что он сказал ей это, ей вдруг показалось, что действительно она как будто это самое и предчувствовала.
— Полно, Соня, довольно! Не мучь меня! — страдальчески попросил он.
Он совсем, совсем не так думал открыть ей, но вышло так.
Как бы себя не помня, она вскочила и, ломая руки, дошла до средины комнаты; но быстро воротилась и села опять подле него, почти прикасаясь к нему плечом к плечу. Вдруг, точно пронзенная, она вздрогнула, вскрикнула и бросилась, сама не зная для чего перед ним на колени.
— Что вы, что вы это над собой сделали! — отчаянно проговорила она и, вскочив с колен, бросилась ему на шею, обняла его и крепко-крепко сжала его руками.
Раскольников отшатнулся и с грустною улыбкой посмотрел на нее:
— Странная какая ты, Соня, — обнимаешь и целуешь, когда я тебе сказал про это. Себя ты не помнишь.
— Нет, нет тебя несчастнее никого теперь в целом свете! — воскликнула она, как в исступлении, не слыхав его замечания, и вдруг заплакала навзрыд, как в истерике.
Давно уже незнакомое ему чувство волной хлынуло в его душу и разом размягчило ее. Он не сопротивлялся ему: две слезы выкатились из его глаз и повисли на ресницах.
— Так не оставишь меня, Соня? — говорил он, чуть не с надеждой смотря на нее.
— Нет, нет; никогда и нигде! — вскрикнула Соня, — за тобой пойду, всюду пойду! О господи. Ох, я несчастная. И зачем, зачем я тебя прежде не знала! Зачем ты прежде не приходил? О господи!
— Я, Соня, еще в каторгу-то, может, и не хочу идти, — сказал он.
Соня быстро на него посмотрела.
После первого, страстного и мучительного сочувствия к несчастному опять страшная идея убийства поразила ее. В переменившемся тоне его слов ей вдруг послышался убийца. Она с изумлением глядела на него. Ей ничего еще не было известно, ни зачем, ни как, ни для чего это было. Теперь все эти вопросы разом вспыхнули в ее сознании. И опять она не поверила: «Он, он убийца! Да разве это возможно?»
— Да что это! Да где это я стою! — проговорила она в глубоком недоумении, как будто еще не придя в себя, — да как вы, вы, такой… могли на это решиться. Да что это!
— Ну да, чтобы ограбить. Перестань, Соня! — как-то устало и даже как бы с досадой ответил он.
Соня стояла как бы ошеломленная, но вдруг вскричала:
— Ты был голоден! ты… чтобы матери помочь? Да?
— Нет, Соня, нет, — бормотал он, отвернувшись и свесив голову, — не был я так голоден… я действительно хотел помочь матери, но… и это не совсем верно… не мучь меня, Соня!
Соня всплеснула руками.
— Да неужель, неужель это все взаправду! Господи, да какая ж это правда! Кто же этому может поверить. И как же, как же вы сами последнее отдаете, а убили, чтоб ограбить! А. — вскрикнула она вдруг, — те деньги, что Катерине Ивановне отдали… те деньги… Господи, да неужели ж и те деньги…
— Нет, Соня, — торопливо прервал он, — эти деньги были не те, успокойся! Эти деньги мне мать прислала, через одного купца, и получил я их больной, в тот же день, как и отдал… Разумихин видел… он же и получал за меня… эти деньги мои, мои собственные, настоящие мои.
Соня слушала его в недоумении и из всех сил старалась что-то сообразить.
Соня из всех сил слушала.
— Ну, так зачем же… как же вы сказали: чтоб ограбить, а сами ничего не взяли? — быстро спросила она, хватаясь за соломинку.
У Сони промелькнула было мысль: «Не сумасшедший ли?» Но тотчас же она ее оставила: нет, тут другое. Ничего, ничего она тут не понимала!
— И что тебе, что тебе в том, — вскричал он через мгновение с каким-то даже отчаянием, — ну что тебе в том, если б я и сознался сейчас, что дурно сделал? Ну что тебе в этом глупом торжестве надо мною? Ах, Соня, для того ли я пришел к тебе теперь!
Соня опять хотела было что-то сказать, но промолчала.
— Потому я и звал с собою тебя вчера, что одна ты у меня и осталась.
— Куда звал? — робко спросила Соня.
— Не воровать и не убивать, не беспокойся, не за этим, — усмехнулся он едко, — мы люди розные… И знаешь, Соня, я ведь только теперь, только сейчас понял: куда тебя звал вчера? А вчера, когда звал, я и сам не понимал куда. За одним и звал, за одним приходил: не оставить меня. Не оставишь, Соня?
Она стиснула ему руку.
— И зачем, зачем я ей сказал, зачем я ей открыл! — в отчаянии воскликнул он через минуту, с бесконечным мучением смотря на нее, — вот ты ждешь от меня объяснений, Соня, сидишь и ждешь, я это вижу; а что я скажу тебе? Ничего ведь ты не поймешь в этом, а только исстрадаешься вся… из-за меня! Ну вот, ты плачешь и опять меня обнимаешь, — ну за что ты меня обнимаешь? За то, что я сам не вынес и на другого пришел свалить: «страдай и ты, мне легче будет!» И можешь ты любить такого подлеца?
— Да разве ты тоже не мучаешься? — вскричала Соня.
Опять то же чувство волной хлынуло в его душу и опять на миг размягчило ее.
— Соня, у меня сердце злое, ты это заметь: этим можно многое объяснить. Я потому и пришел, что зол. Есть такие, которые не пришли бы. А я трус и… подлец! Но… пусть! все это не то… Говорить теперь надо, а я начать не умею…
Он остановился и задумался.
— Э-эх, люди мы розные! — вскричал он опять, — не пара. И зачем, зачем я пришел! Никогда не прощу себе этого!
— Нет, нет, это хорошо, что пришел! — восклицала Соня, — это лучше, чтоб я знала! Гораздо лучше!
Он с болью посмотрел на нее.
— А что и в самом деле! — сказал он, как бы надумавшись, — ведь это ж так и было! Вот что: я хотел Наполеоном сделаться, оттого и убил… Ну, понятно теперь?
— Н-нет, — наивно и робко прошептала Соня, — только… говори, говори! Я пойму, я про себя все пойму! — упрашивала она его. — Поймешь? Ну, хорошо, посмотрим!
Он замолчал и долго обдумывал.
Соне вовсе не было смешно.
— Вы лучше говорите мне прямо… без примеров, — еще робче и чуть слышно попросила она.
Он поворотился к ней, грустно посмотрел на нее и взял ее за руки.
В каком-то бессилии дотащился он до конца рассказа и поник головой.
— Ох, это не то, не то, — в тоске восклицала Соня, — и разве можно так… нет, это не так, не так!
— Сама видишь, что не так. А я ведь искренно рассказал, правду!
— Да какая ж это правда! О господи!
— Это человек-то вошь!
Глаза его горели лихорадочным огнем. Он почти начинал бредить; беспокойная улыбка бродила на его губах. Сквозь возбужденное состояние духа уже проглядывало страшное бессилие. Соня поняла, как он мучается. У ней тоже голова начинала кружиться. И странно он так говорил: как будто и понятно что-то, но… «но как же! Как же! О господи!» И она ломала руки в отчаянии.
— Нет, Соня, это не то! — начал он опять, вдруг поднимая голову, как будто внезапный поворот мыслей поразил и вновь возбудил его, — это не то! А лучше… предположи (да! этак действительно лучше!), предположи, что я самолюбив, завистлив, зол, мерзок, мстителен, ну… и, пожалуй, еще наклонен к сумасшествию. (Уж пусть все зараз! Про сумасшествие-то говорили и прежде, я заметил!) Я вот тебе сказал давеча, что в университете себя содержать не мог. А знаешь ли ты, что я, может, и мог? Мать прислала бы, чтобы внести, что надо, а на сапоги, платье и хлеб я бы и сам заработал; наверно! Уроки выходили; по полтиннику предлагали. Работает же Разумихин! Да я озлился и не захотел. Именно озлился (это слово хорошее!). Я тогда, как паук, к себе в угол забился. Ты ведь была в моей конуре, видела… А знаешь ли, Соня, что низкие потолки и тесные комнаты душу и ум теснят! О, как ненавидел я эту конуру! А все-таки выходить из нее не хотел. Нарочно не хотел! По суткам не выходил, и работать не хотел, и даже есть не хотел, все лежал. Принесет Настасья — поем, не принесет — так и день пройдет; нарочно со зла не спрашивал! Ночью огня нет, лежу в темноте, а на свечи не хочу заработать. Надо было учиться, я книги распродал; а на столе у меня, на записках да на тетрадях, на палец и теперь пыли лежит. Я лучше любил лежать и думать. И все думал… И все такие у меня были сны, странные, разные сны, нечего говорить какие! Но только тогда начало мне мерещиться, что… Нет, это не так! Я опять не так рассказываю! Видишь, я тогда все себя спрашивал: зачем я так глуп, что если другие глупы и коли я знаю уж наверно, что они глупы, то сам не хочу быть умнее? Потом я узнал, Соня, что если ждать, пока все станут умными, то слишком уж долго будет… Потом я еще узнал, что никогда этого и не будет, что не переменятся люди, и не переделать их никому, и труда не стоит тратить! Да, это так! Это их закон… Закон, Соня! Это так. И я теперь знаю, Соня, что кто крепок и силен умом и духом, тот над ними и властелин! Кто много посмеет, тот у них и прав. Кто на большее может плюнуть, тот у них и законодатель, а кто больше всех может посметь, тот и всех правее! Так доселе велось и так всегда будет! Только слепой не разглядит!
Раскольников, говоря это, хоть и смотрел на Соню, но уж не заботился более: поймет она или нет. Лихорадка вполне охватила его. Он был в каком-то мрачном восторге. (Действительно, он слишком долго ни с кем не говорил!) Соня поняла, что этот мрачный катехизис стал его верой и законом.
— Я догадался тогда, Соня, — продолжал он восторженно, — что власть дается только тому, кто посмеет наклониться и взять ее. Тут одно только, одно: стоит только посметь! У меня тогда одна мысль выдумалась, в первый раз в жизни, которую никто и никогда еще до меня не выдумывал! Никто! Мне вдруг ясно, как солнце, представилось, что как же это ни единый до сих пор не посмел и не смеет, проходя мимо всей этой нелепости, взять просто-запросто все за хвост и стряхнуть к черту! Я… я захотел осмелиться и убил… я только осмелиться захотел, Соня, вот вся причина!
— О, молчите, молчите! — вскрикнула Соня, всплеснув руками. — От бога вы отошли, и бог вас поразил, дьяволу предал.
— Кстати, Соня, это когда я в темноте-то лежал и мне все представлялось, это ведь дьявол смущал меня? а?
— Молчите! Не смейтесь, богохульник, ничего, ничего-то вы не понимаете! О господи! Ничего-то, ничего-то он не поймет!
— Убивать? Убивать-то право имеете? — всплеснула руками Соня.
— Э-эх, Соня! — вскрикнул он раздражительно, хотел было что-то ей возразить, но презрительно замолчал. — Не прерывай меня, Соня! Я хотел тебе только одно доказать: что черт-то меня тогда потащил, а уж после того мне объяснил, что не имел я права туда ходить, потому что я такая же точно вошь, как и все! Насмеялся он надо мной, вот я к тебе и пришел теперь! Принимай гостя! Если б я не вошь был, то пришел ли бы я к тебе? Слушай, когда я тогда к старухе ходил, я только попробовать сходил… Так и знай!
Он облокотился на колена и, как в клещах, стиснул себе ладонями голову.
— Экое страдание! — вырвался мучительный вопль у Сони.
— Ну, что теперь делать, говори! — спросил он, вдруг подняв голову и с безобразно искаженным от отчаяния лицом смотря на нее.
Он изумился и был даже поражен ее внезапным восторгом.
— Страдание принять и искупить себя им, вот что надо.
— Нет! Не пойду я к ним, Соня.
— А жить-то, жить-то как будешь? Жить-то с чем будешь? — восклицала Соня. — Разве это теперь возможно? Ну как ты с матерью будешь говорить? (О, с ними-то, с ними-то что теперь будет!) Да что я! Ведь ты уж бросил мать и сестру. Вот ведь уж бросил же, бросил. О господи! — вскрикнула она, — ведь он уже это все знает сам! Ну как же, как же без человека-то прожить! Что с тобой теперь будет!
— Замучаешься, замучаешься, — повторяла она, в отчаянной мольбе простирая к нему руки.
— Я, может, на себя еще наклепал, — мрачно заметил он, как бы в задумчивости, — может, я еще человек, а не вошь и поторопился себя осудить… Я еще поборюсь.
Надменная усмешка выдавливалась на губах его.
— Этакую-то муку нести! Да ведь целую жизнь, целую жизнь.
— Привыкну… — проговорил он угрюмо и вдумчиво. — Слушай, — начал он через минуту, — полно плакать, пора о деле: я пришел тебе сказать, что меня теперь ищут, ловят…
— Ах, — вскрикнула Соня испуганно.
— Ну что же ты вскрикнула! Сама желаешь, чтоб я в каторгу пошел, а теперь испугалась? Только вот что: я им не дамся. Я еще с ними поборюсь, и ничего не сделают. Нет у них настоящих улик. Вчера я был в большой опасности и думал, что уж погиб; сегодня же дело поправилось. Все улики их о двух концах, то есть их обвинения я в свою же пользу могу обратить, понимаешь? и обращу; потому я теперь научился… Но в острог меня посадят наверно. Если бы не один случай, то, может, и сегодня бы посадили, наверно даже, может, еще и посадят сегодня… Только это ничего, Соня: посижу, да и выпустят… потому нет у них ни одного настоящего доказательства и не будет, слово даю. А с тем, что у них есть, нельзя упечь человека. Ну, довольно… Я только, чтобы ты знала… С сестрой и матерью я постараюсь как-нибудь так сделать, чтоб их разуверить и не испугать… Сестра теперь, впрочем, кажется, обеспечена… стало быть, и мать… Ну, вот и все. Будь, впрочем, осторожна. Будешь ко мне в острог ходить, когда я буду сидеть?
Оба сидели рядом, грустные и убитые, как бы после бури выброшенные на пустой берег одни. Он смотрел на Соню и чувствовал, как много на нем было ее любви, и странно, ему стало вдруг тяжело и больно, что его так любят. Да, это было странное и ужасное ощущение! Идя к Соне, он чувствовал, что в ней вся его надежда и весь исход; он думал сложить хоть часть своих мук, и вдруг, теперь, когда все сердце ее обратилось к нему, он вдруг почувствовал и сознал, что он стал беспримерно несчастнее, чем был прежде.
— Соня, — сказал он, — уж лучше не ходи ко мне, когда я буду в остроге сидеть.
Соня не ответила, она плакала. Прошло несколько минут.
— Есть на тебе крест? — вдруг неожиданно спросила она, точно вдруг вспомнила.
Он сначала не понял вопроса.
— Нет, ведь нет? На, возьми вот этот, кипарисный. У меня другой остался, медный, Лизаветин. Мы с Лизаветой крестами поменялись, она мне свой крест, а я ей свой образок дала. Я теперь Лизаветин стану носить, а этот тебе. Возьми… ведь мой! Ведь мой! — упрашивала она. — Вместе ведь страдать пойдем, вместе и крест понесем.
— Дай! — сказал Раскольников. Ему не хотелось ее огорчить. Но он тотчас же отдернул протянутую за крестом руку.
— Не теперь, Соня. Лучше потом, — прибавил он, чтоб ее успокоить.
— Да, да, лучше, лучше, — подхватила она с увлечением, — как пойдешь на страдание, тогда и наденешь. Придешь ко мне, я надену на тебя, помолимся и пойдем.
В это мгновение кто-то три раза стукнул в дверь.
— Софья Семеновна, можно к вам? — послышался чей-то очень знакомый вежливый голос.
Соня бросилась к дверям в испуге. Белокурая физиономия господина Лебезятникова заглянула в комнату.
